Исследования социальной памяти
Иссле́дования социа́льной па́мяти, междисциплинарное направление, изучающее социальную память о прошлом, её структуру, динамику, политическую роль, способы выражения, связь с идентичностью, особенности памяти, порождаемые травматическими событиями, проблемы культурного наследия. Объектом исследований становятся члены различных групп – социальных, этнических, конфессиональных и прочих. В последней четверти 20 в. эта тематика заинтересовала историков, культурных антропологов, философов, социологов, лингвистов, литературоведов, искусствоведов, политологов, психологов и психоаналитиков и получила широкое признание.
Научные исследования социальной памяти были начаты в 1920-х гг. М. Хальбваксом, который ввёл термин «коллективная память» для обозначения представлений о прошлом, разделявшихся массами населения. Он полагал, что индивидуальная память о прошлом не может существовать иначе, как в рамках групповой памяти, навязывающей ей систему понятий, образов и оценок и задающей определённые границы. Он также указал на множественность образов прошлого, конструирующихся каждой группой по-своему. Но сегодня специалисты предпочитают говорить не о коллективной, а о социальной памяти, имея в виду огромную роль социального фактора в формировании у нас образов прошлого, тесно связанных с групповой идентичностью.
Одновременно с Хальбваксом и независимо от него в 1920-е гг. в Германии ещё два учёных – историк искусства А. Варбург и философ Э. Кассирер – подошли вплотную к проблематике социальной памяти. Обоих интересовала символика, но первый обнаруживал её в произведениях искусства, а второй – в мифологии, причём как древней, так и современной. В итоге Кассирер сформулировал понятие «политического мифа», подчеркнув его тесную связь с образами прошлого.
В последней четверти 20 в. социальная память заинтересовала историков, культурных антропологов, философов, социологов, лингвистов, литературоведов, искусствоведов, политологов, психологов и даже психоаналитиков. Это происходило на фоне «антропологического поворота» (Поселягин. 2012), сделавшего проблематику социальной памяти междисциплинарным полем исследований. Учёные показывали, как настоящее конструирует приемлемый образ прошлого, который вдобавок культурно окрашен. Мало того, в социальной памяти отражались властные отношения, соперничество и конфликты субъектов памяти, что порождало особую политику памяти. Если в прошлом историческая традиция была связана с элитой, то социальная память требовала учёта представлений всех общественных слоёв и групп. И если государство пыталось монополизировать исторический нарратив, то ему это никогда полностью не удавалось, и, наряду с продвигаемой им «национальной историей», существовала альтернативная «контрпамять», по М. Фуко (Foucault. 1977).
Изучение социальной памяти началось на Западе заново в нескольких центрах. Во Франции эта проблема была поднята третьим поколением историков школы «Анналов». Особенно большое внимание ей уделял П. Нора, проводивший резкую границу между «историей» и «памятью». Он считал, что историки создают «места памяти» там, где реальной живой памяти уже не осталось, причём «истинная цель истории – подавить и уничтожить память [о прошлом]» (Nora. 1989. P. 7–9). Историю он связывал с универсальным, а память с партикулярным, частным; история относится к прошлому, а память – к настоящему; история взывает к разуму, а память – к эмоциям.
В Германии первопроходцем стал египтолог Я. Ассман. Он различал коммуникативную и культурную память, где первая как устная и «живая память», связанная с собственными воспоминаниями и злободневностью, оказывается много важнее второй, выступающей в виде символических образов и требующей участия профессионалов. Ассман заложил основы научного изучения истории памяти. В его проектах участвовала и его жена, А. Ассман, ставшая позднее одним из признанных специалистов по социальной памяти.
В Англии толчок изучению социальной памяти дали социальные антропологи Э. Арднер, Э. Тонкин, Р. Лейтон и др. Они задумались над тем, как социально-политический контекст влияет на восприятие прошлого, как этнические группы используют прошлое, в частности знания, полученные от учёных, в борьбе за самоопределение, как этому помогают мифы и символы и какой вклад это вносит в политические конфликты. Они призвали изучать не только малые группы и меньшинства, но и доминирующее население, т. к. выявилась огромная роль образов прошлого в поддержании национальной идентичности. Появилось понимание образов прошлого как символического языка, позволяющего говорить о сложных современных проблемах.
Одновременно в Центре современных исследований в Бирмингеме началось изучение «публичной памяти» британцев о Второй мировой войне 1939–1945 гг. Там акцент делался на множественности памяти и на диалоге между памятью разных социальных групп.
В 1983 г. Э. Хобсбаум и Т. Рейнджер издали сборник «Изобретение традиции» («The Invention of Tradition»), где речь шла об искусственно выстроенных традициях, создающих иллюзию преемственности с прошлым, призванную породить в народе ощущение стабильности и неизменности в период кардинальных трансформаций. Этот подход выявил механизмы манипуляции памятью, к которым нередко прибегали власти. Так была открыта тема «политики памяти» с её акцентом на «полезное прошлое». Пришло понимание того, что смыслы и символы имеют свою историю, а социальная память отличается высокой динамикой. Выяснилось, что в разных контекстах память выстраивается по-разному; она далеко не всегда поддаётся манипуляциям, зато всегда имеет дело с отбором ключевых образов и страдает пробелами. Всё это и легло в основу изучения социальной памяти. Другое перспективное направление исходило из того, что историки не столько описывают факты, сколько интерпретируют их. Это превратило историю из оппонента в интегральную часть социальной памяти как посредника между повторением и воспоминанием.
На первых порах специалисты сосредоточились на анализе мифа как традиционного способа упорядочивания фактов прошлого в интересах настоящего. Внимание привлекла роль исторического мифа у безгосударственных наций, а также в период нациестроительства. Но скоро выяснилось, что речь идёт об универсальном явлении, свойственном и современным модернизованным народам. Дж. Фентресс и К. Уикем обогатили это наблюдение, учтя различные способы запоминания, выделив разные виды социальной памяти, обратив внимание на их историческую динамику, подчеркнув роль селекции и амнезии, показав специфику памяти у разных социальных категорий и связав национальную память с интеллигенцией и средним классом (Fentress. 1992). В частности, была признана необходимость различать память как действие и как набор идей.
Появился термин «коммеморация», означающий кодифицированную мобилизованную память, обслуживающую социально значимые интересы. Она включала как объективированную память (памятники, мемориальные комплексы, музеи), так и память как социальную практику (праздники, юбилеи, ритуалы). Специалисты показали огромную социальную роль массовых церемоний и ритуалов, искусственно сохраняющих память о прошлом. Работами М. Маклюэна и его ученика У. Дж. Онга было установлено, что сама организация знаний и форма коммуникации, а значит и использование памяти существенно менялись при переходе от устной культуры к письменной, затем к книгопечатной и, наконец, к электронной.
В конце 1980-х гг. были поставлены вопросы о необходимости различать отношение к далёкому и к недавнему прошлому, о влиянии концепций линейного и циклического времени на восприятие прошлого, о разном понимании прошлого доминирующим населением, этническими меньшинствами и малочисленными коренными народами, о разной глубине памяти у богатых и бедных, о роли священной географии, а также о различной репрезентации прошлого в устной и письменной традициях. Возник вопрос о возрастных и поколенческих различиях в интерпретации прошлого, основу чему заложил ещё К. Мангейм.
Ряд исследователей сделали акцент на тесной связи исторической памяти с властью и подчеркнули субъективность представлений о времени и пространстве, придающую им культурную окраску. Политика памяти стала новым фактором на политической сцене (Boyarin. 1994; Bond. 1994). Ей сопутствовала политика идентичности, тоже вступившая в борьбу за память. Коммеморативная практика стала изучаться как орудие политики, а историческая память была увязана с идеей нации, существование которой она легитимировала. Вдобавок тематика обогатилась гендерным фактором. Появился интерес к культу павших героев. Внимание привлекли особенности памяти в публичном пространстве, где она находила отражение в общественном дискурсе, журналистике, памятниках и культурной деятельности (кино, настенная живопись, граффити и прочее).
Социальная память заинтересовала и психологов. Они подошли к этой проблеме через такие понятия, как «психология масс» и «психология народов», «массовые представления», «коллективное бессознательное», «социальные стереотипы», «когнитивный процесс», «ментальность» и прочее. Но от антропоморфизации социальных групп, допускавшейся Хальбваксом, психологи со временем отказались (Schudson. 1995; Хофман. 1986; Анселин Шутценбергер. 2001; Collective memory of political events. 1997).
В 1990-х гг. акцент сместился к изучению связи социальной памяти с идентичностью и национализмом и вспыхнул интерес к националистическим мифам. В музее стали видеть место конструирования национальной памяти. Учёные научились лучше различать время, место и среду как параметры, задававшие рамки памяти. Была подчёркнута роль местных интеллектуальных элит в оформлении «народной памяти», на которую они опирались как на культурный капитал во взаимоотношениях с центром. Также обращалось внимание на то, что мультикультурализм в области истории может порождать борьбу за прошлое, чреватую серьёзными конфликтами и культурными войнами.
Начало 2000-х гг. ознаменовалось бумом «индустрии памяти». Особым полем изучения стала память о коллективной травме. Интерес к ней возник ещё во второй половине 1980-х гг., когда в ФРГ появилось понятие «мемориальной культуры», связанной со Второй мировой войной, прежде всего с холокостом. Одним из первых эту тему поднял немецкий учёный Й. Рюзен, поставивший вопрос о посттравматической памяти как ответе на историческую катастрофу. Со временем тематика расширилась за счёт памяти приниженных и стигматизированных меньшинств, жертв политических репрессий, а также женщин.
Со временем необычайным спросом стала пользоваться категория «наследия». Пришло понимание того, что историческое наследие – это конструкт, который по-разному и в разные периоды выстраивается как обществом в целом, так и его отдельными группами и тесно связан с идентичностью, памятью и социальной практикой. С одной стороны, культурное наследие превратилось в мировое достояние, а с другой, помогало приниженным меньшинствам бороться за свои права. Нередко это приводило к конфликтам из-за претензий на одно и то же наследие.
Хотя большинство исследований были посвящены Европе и США, в 1990-х – начале 2000-х гг. специалисты начали изучать и другие регионы – Восточную Азию, Индию, Ближний Восток, Южную Америку, Африку, а также постсоветские государства, включая Россию. Проблематика Второй мировой войны обогатилась анализом напряжённых споров между Китаем, Кореей и Японией.
Изучение памяти освоило постколониальный подход и включило критику европоцентризма. Глубокому анализу подверглась массовая «публичная» культура. Вслед за Э. Смитом было продолжено изучение национальных мифов и этносимволизма, причём эта проблематика включила обсуждение роли эмоций. Кроме того, проводились интенсивные исследования роли СМИ в формировании и поддержании социальной памяти, а также в культивации и пропаганде тех или иных образов прошлого. Наконец, варварское разрушение археологических музеев и древних памятников в ряде регионов мира в начале 21 в. поставило вопрос о роли памяти о далёком прошлом и судьбе соответствующих раритетов в современном мире.
В 2010-х гг. некоторые специалисты стали обсуждать проблему «глобальной памяти», по их мнению, сопутствующей ослаблению национальных государств и превращению мира в «глобальную деревню», заполняемую «сетевой публикой» с её особыми космополитическими интересами (А. Ридинг) (Reading. 2016). В этом контексте на место памяти о победах и триумфе заступает массовое покаяние, и стержнем нарратива становится не героика, а травма и прежде всего холокост (А. Ассман, С. Конрад и др.) (Memory in a global age. 2010; Lim. 2010; Conrad. 2010). Впрочем, по мнению ряда исследователей, память менее других общественных сфер поддаётся глобализации (Holy nations and global identities. 2009; Memory in a global age. 2010; Misztal. 2010).
В конце 1990-х – начале 2000-х гг. исследования социальной памяти подвергались критике и появились рассуждения о кризисе этого научного направления. Но в 2002 г. П. Нора заявил о наступлении эпохи «всемирного торжества памяти» (Нора. 2005. С. 202–208). Появились и небезуспешные попытки выработки общей теории изучения социальной памяти (Б. Мишталь) (Misztal. 2003; 2010).
Постепенно происходила институционализация нового научного направления. С 1989 г. оно получило площадку на страницах журнала «История и память» (History and Memory). В 2008 г. к нему добавился журнал «Изучение памяти» (Memory studies), началась публикация антологий по этой тематике. Возникло стремление к кооперации, и в 2016 г. была учреждена международная Ассоциация исследований памяти.
Исследования социальной памяти в СССР и России
В отечественной науке к проблеме памяти ещё в 1920–1930-х гг. обращались психологи Л. С. Выготский и А. Р. Лурия. В 1970-х гг. эстафету у них подхватили Ю. М. Лотман и его московско-тартуская семиотическая школа. Лотман рассматривал культурную память как единство субкультур, или «диалектов памяти», и делил память на «информативную» и «креативную». Среди историков первопроходцем был М. А. Барг, видевший в исторической памяти один из компонентов «исторического сознания». Он отмечал большую роль культурного фактора и ментальности в возникновении того или иного типа «историзма», сформулировал особенности мифологического сознания и уделил большое внимание различным концепциям времени (циклической и линейной) в разных культурах (Барг. 1987).
В 1990-х гг. новым полем исследований российских учёных стал национальный миф (В. А. Шнирельман). Тогда этим начали заниматься и российско-немецкая группа историков в рамках проекта АИРО-XX (Ассоциация исследователей российского общества 20 в.). Интерес к проблеме социальной памяти резко вырос в начале 2000-х гг., когда к этнологам и историкам присоединились социологи и психологи. Тогда особые группы исследователей сложились на базе Института всеобщей истории РАН в рамках Российского общества интеллектуальной истории под руководством Л. П. Репиной и в Высшей школе экономики на базе Института гуманитарных историко-теоретических исследований под руководством А. В. Полетаева и И. М. Савельевой. Соответствующая проблематика находит место на страницах журнала «Диалог со временем» (с 1999), к которому позднее присоединились журналы «Историческая экспертиза» (с 2014) и «Новое прошлое» (с 2016). В Институте этнологии и антропологии имени Н. Н. Миклухо-Маклая идут исследования памяти русского народа в 19 – начале 20 вв. Историческая политика привлекла внимание историков и политологов (Н. Е. Копосов, О. Ю. Малинова, А. И. Миллер). Вслед за этим появилась «публичная история», делающая акцент на диалоге историков с общественностью, отстаивающая право общества на множественность версий прошлого и плотно работающая со СМИ. К проблеме социальной памяти регулярно обращаются и социологи в своих опросах населения [Левада-центр (признан иностранным агентом), ВЦИОМ, ФОМ, социологический центр РАГС (ныне – Российская академия народного хозяйства и государственной службы при Президенте Российской Федерации)]. Кроме того, этой тематикой занимаются психологи и психоаналитики.
В 2016–2017 гг. под эгидой Вольного исторического общества было проведено важное исследование «Какое прошлое нужно будущему России». В 2017 г. под руководством социологов Высшей школы экономики Г. Б. Юдина (признан иностранным агентом 19 января 2024 г.) и Д. О. Хлевнюк началось общероссийское исследование о работе с трудным прошлым.