Травматическая память
Травмати́ческая па́мять, тяжёлые эмоциональные неконтролируемые воспоминания, свойственные членам общества, пережившего глубокую историческую травму. К историческим травмам относятся массовые преследования и геноцид, поражение в войне, утрата былой государственности, эпоха тоталитаризма, периоды колониализма или рабства, расизм, резкие социокультурные изменения, природные катастрофы, массовые потери от терроризма. Каждая травма имеет свои особенности, их трудно сравнивать, ещё труднее делать какие-то обобщения.
Подходы к пониманию травматической памяти
В начале 20 в. травму начали изучать как причину психических расстройств, связанных с подавлением или вытеснением неприятных или постыдных воспоминаний. Эта работа усилилась после Первой мировой войны, когда посттравматический синдром обнаружился у её участников. Затем исследования были продолжены работой с ветеранами Второй мировой войны и узниками концлагерей. В 1980-х гг. пациентами стали американцы, участвовавшие в войне во Вьетнаме. В обиход вошёл введённый в 1980 г. термин «посттравматическое стрессовое расстройство».
В 1990-х гг. к теме посттравматической памяти обратились историки и социологи. Учёных интересовало то, как группа воспринимает и переносит травму, какие следы последняя оставляет в социальной памяти, как люди преодолевают травму и как можно достичь примирения враждующих сторон. Обычно травма ведёт к обострению памяти, усиливает её селективный подход к историческим реалиям, иной раз порождает гиперболизацию или искажённый взгляд на произошедшее (аберрация памяти), а также отказ от воспоминаний, если не прямую сознательную фальсификацию. Память о травме сохраняется на уровне чувств и психологических реакций и иной раз противоречит логике. В итоге реальное событие замещается оговорками, остротами, фантазиями, ложными воспоминаниями и даже импульсивными поступками, включая невротическое поведение.
Д. Лакапра различает исторические и структурные травмы: первые связаны с реальными событиями, а вторые – с условиями, создающими тревогу и ощущение близкой беды, в том числе с традиционным мифом, скажем, об изгнании из рая (LaCapra. 2001). На такой миф могут ссылаться для объяснения произошедшей катастрофы, что ведёт к редукционизму, упрощающему реальный контекст. Р. Айерман выделяет культурную травму как «процесс создания смыслов», подрывающих основания коллективной идентичности (Айерман. 2013. С. 125). Такая травма является конструктом и выражается не в самом шокирующем событии, а в восприятии этого события, или в вере.
«Натуралистический» подход к травме предполагает, что общество рационально на неё реагирует, преодолевает её и продолжает движение вперёд. Но психоаналитический подход предупреждает, что травма вызывает неосознанные эмоциональные страхи, ведущие к искажению познавательных процессов. И вместо рационального осознания произошедшего оно либо искажается восприятием, либо вытесняется из сознания и сохраняется на бессознательном уровне. В итоге событие осмысляется лишь со временем в виде сконструированных образов. Американский литературовед К. Карут, развивающая психоаналитическую традицию и придающая большую роль бессознательному, понимает посттравматическую память иначе. Для неё это – «не искажение реальности… а следствие чрезмерности увиденного», или «комбинация амнезии и вторжения (т. е. видений из прошлого)» (Карут. 2009. С. 561–562).
Критикуя натурализм за объективизацию травмы, причём упрекая в этом и психоаналитический подход, американский социолог Дж. Александер пытается преодолеть эту «ошибку натурализма» и утверждает, что событие само по себе не создаёт коллективную травму. Он отмечает, что именно общество придаёт событию травматический смысл. При этом «иногда глубоко травмирующие события могут и вообще не происходить в действительности; тем не менее такие воображаемые события могут быть столь же травмирующими, сколь и те, что на самом деле имели место» (Александер. 2012. С. 16). Такое «травматическое воображение» играет, на его взгляд, огромную роль в национальной идентичности. Поэтому важно, кто именно и как создаёт и озвучивает смыслы, т. е. делает травму «новым господствующим нарративом». Это могут быть представители самых разных групп – социальных, этнических, конфессиональных, поколенческих. Создаваемые ими смыслы связаны с ответами на вопросы о том, что именно произошло, кто оказался жертвой, насколько общество готово к восприятию такой информации, тем более к сочувствию жертве, и кто виновен в травме и должен нести за неё ответственность. От ответов на эти вопросы зависит идентичность общества, которая иной раз в ходе посттравматического дискурса пересматривается, и память объективируется в монументах, музеях, художественных произведениях. В конечном итоге травма рутинизируется, и былая боль уходит.
Й. Рюзен связал травматическое сознание с катастрофическим кризисом, ведущим к разрушению исторического сознания и утрате исторических ориентаций (Рюзен. 2005). Страдание влечёт потерю исторического языка и порождает молчание. Лишь со временем, требующим иногда нескольких поколений, возникает новый язык, позволяющий обсуждать травму.
Механизмы действия травматической памяти
Не всякое травматическое событие запоминается. Иногда одна травма затмевает другую, иной раз они усиливают друг друга, но бывает, что они сливаются в памяти. Кроме того, катастрофу сопровождает долговременный шлейф, и можно говорить о её эхе, влекущем за собой не менее сложные проблемы, чем она сама. Травматическое событие следует отличать от травмы как факта коллективного восприятия, опирающегося на множество символов, к которым прибегают как воображение, так и социальная практика.
Травма может порождать добровольное забвение или силовое подавление памяти, оцепенение, шок, ужас, возмущение, гнев, скорбь, месть, примирение или стремление восстановить справедливость, но может – и отрицание, и фальсификацию.
Социальная память о катастрофе зависит от политической «обработки» со стороны элиты, в чём более всего участвуют СМИ, но также и другие «технологии памяти» (официальная история, школа, музеи, архивы, памятники и мемориальные комплексы, государственные праздники и парады, ритуалы и церемонии) вплоть до институционализации забвения.
Такую социальную память, нередко спонсируемую государством, следует отличать от «низовой» памяти, включая личную и семейную, где могут находить выражение иные сюжеты, интерпретации и оценки. Не случайно в советские годы официальная пропаганда питала враждебность к «окопной правде». По сути, речь идёт о «когнитивном диссонансе», когда человек вынужден иметь дело с двумя прямо противоположными интерпретациями прошлого.
При этом фиксируется разрыв между эмоциями, словами и смыслами, и С. А. Ушакин разделяет «травму-как-утрату» и «травму-как-сюжет». На этой основе формируется сообщество утраты как автор и адресат повествований о травме (Ушакин. 2009. С. 8–10).
Травма задевает не только непосредственных участников трагедии – причём как её организаторов, так и их жертв, – но и их потомков, а также свидетелей трагических событий. От людей, переживших травму, она путём интериоризации может передаваться их потомкам, воспринимающим её как свой собственный опыт. Такую память М. Хирш назвала «постпамятью» (Hirsch. 2012). Примечательно, что в России семейная память передаётся преимущественно женщинами, и её особенности зависят от семейных установок (Миськова. 2019. С. 31–49). В то же время возможна сшибка памятей разных поколений, по-разному интерпретирующих и оценивающих былую травму.
Посттравматическая память окрашена ярко выраженными эмоциями – в ней задействован не только мозг, но и всё тело. Кроме того, очевиден гетерогенный характер посттравматической памяти, во-первых, оставляющей разные следы в разных группах (социальных, гендерных, этнических, расовых, конфессиональных) и разных нациях, а во-вторых, вызывающей различные интерпретации и оценки в зависимости от господствующего дискурса, а также социального опыта и установок отдельных индивидов.
Механизмы преодоления травматической памяти
До середины 20 в. тема травмы находилась на заднем плане, она заменялась прославлением героики и исторических побед. Лишь память о холокосте сделала травму темой публичного обсуждения. Различные интеллектуалы воспринимали холокост как «пограничное событие» в том смысле, что за этой границей человечество и человечность кончаются. Как замечал Т. Адорно, «в концентрационных лагерях убивали не индивида, убивали (человеческий) вид» (Adorno. 1973. P. 362). Поэтому изучение посттравматической памяти невозможно без этического начала – без эмоциональной идентификации со страдальцами и жертвами, без стремления пережить чужие утраты как свои собственные.
Посттравматическая память живёт не только в устных воспоминаниях и в физическом состоянии людей, но и в частных письмах, художественной литературе, кинофильмах, музеях, памятниках и мемориальных комплексах, рисунках и фотографиях. Причём художественное творчество и визуальные образы лучше помогают преодолеть травму, чем обыденный язык, так как нередко оказывается, что травму невозможно выразить словами. Ведь она представляется индивиду настолько ужасной и неподвластной логике, что не поддаётся описанию, а также, что немаловажно, нередко не встречает понимания у окружающих, и остаётся только молчать.
В ряде случаев происходит институционализация травматической памяти путём образования комиссий по расследованию преступлений и восстановлению справедливости, возведения памятников жертвам, создания музеев, учреждения памятных дней, организации ритуалов и церемоний.
В современном мире далеко не все преступления против человечности встречают должную реакцию. Многое зависит от способности пострадавшей группы создать убедительные нарративы и донести их с помощью СМИ до широкой аудитории, а также от особенностей социокультурной среды, способной или неспособной адекватно воспринимать соответствующие сигналы.
Признавая чудовищность социальных катастроф 20 в. и их значимость как для выживших, так и для их потомков, а также для виновников катастроф, Рюзен считает историзацию трагедии негодным средством для лечения травмы. Он предлагает несколько альтернативных методов, основанных на откровенном обсуждении катастрофы, что должно поставить заслон дегуманизации в будущем (Rusen. 2007. P. 207–212). В свою очередь, А. Ассман призывает запретить оправдание одной вины за счёт другой, а также конкуренцию между жертвами. Вместо этого она предлагает вызывать инклюзивные объединяющие воспоминания (Ассман. 2014. С. 292–295). Преодолению травмы может помогать и покаяние. Имеется в виду «готовность оплакивать чужие жертвы нашей политики и сочувствовать тем, кто пострадал от нашего насилия» (Ассман. 2017. С. 247).
Травматическая память в 21 в.
В начале 21 в. произошёл переход от покаяния и извинений за прошлые злодеяния к активным массовым действиям против памятников: вначале по Восточной Европе прокатился вал свержения советских памятников, затем летом 2017 г. США охватили антирасистские волнения, выражавшиеся в свержении памятников конфедератам, а в июне 2020 г. движение против памятников рабовладельцам и работорговцам снова охватило США, к которым скоро добавились Западная Европа, Латинская Америка и, отчасти, Африка.
Впрочем, разные типы травм, очевидно, требуют разных механизмов их преодоления. Ясно, что посттравматические синдромы жертв холокоста или ветеранов войн нуждаются в иных методах лечения, чем у людей, переживших резкую социальную трансформацию (Штомпка. 2001. С. 6–16).
Иной раз преодоление травмы воспринимается как невозможное и даже ненужное дело, так как она оказывается социокультурным контекстом, скрепляющим группу (Ушакин. 2009. С. 10). Например, в возрождении «советского стиля» в России начала 21 в. Ушакин видит не ностальгию, а «травматическую структуру памяти», позволяющую «приблизиться к травме, не переживая её» (Ушакин. 2009. С. 17–18).
В современном мире судьба жертвы преследований или геноцида вызывает сочувствие и позволяет рассчитывать на получение некоторого возмещения. Это породило культуру виктимизации, включающую конкуренцию за статус жертвы, перенёсшей наибольшие страдания. В этих условиях сам термин «геноцид» подвергся инфляции (Финкель. 2011).
Общего теоретического или методического подхода к изучению травматической памяти выработать так и не удалось, как не удалось приблизиться к пониманию взаимоотношений между травмой и памятью. Нет понимания того, что разные травмы требуют разных подходов. Нет даже общепринятого понимания травмы – этот термин отличается размытостью и легко поддаётся инфляции. Нет должного продуктивного взаимодействия историков и социологов с психологами, чьи достижения они если и используют, то некорректно. Наконец, не все специалисты разделяют этику рассмотренного направления исследований.